13 декабря 2022 года — 140 лет со дня рождения Льва Платоновича КАРСАВИНА (13 декабря 1882 — 20 июля 1952)
Родился в Санкт-Петербурге*. В детстве учился в балетной школе (отец — известный балетмейстер), но позже увлекся историей, философией. Окончив университет (историческое отделение) и пройдя стажировку в Европе, получает звание профессора (кафедра истории Петербургского университета). В 1922 году выслан из России новой властью. Жил в Берлине. В 1923 году опубликовал одно из главных своих сочинений «Философия истории». С 1928 года преподавал в Каунасском университете (через год читал лекции на литовском языке). В это же время пишет религиозно-философскую «Поэму о смерти». Лев Платонович Карсавин остался в Литве и после присоединения её к СССР (1940 г.). Арестован в 1949 году и отправлен в лагерь для инвалидов (Абезь, Коми АССР), где и умер от обострения туберкулёза, осиротив трёх дочерей. «Венок сонетов», фрагменты которого помещены в нашем издании, был сочинён на память в следственной тюрьме, а записан автором незадолго до смерти в лагерной больнице. В Каунассе (1992 г.) и Вильнюсе (2005 г.) на домах, где жил Л. Карсавин, установлены барельефы. В 2002-2003 гг. опубликован архив писателя. ____________________
* Семейное предание Карсавиных гласит, что они потомки византийской императорской семьи, давшей России великую княгиню Софию Палеолог.
ИЗ ВЕНКА СОНЕТОВ
3
Небытный, Ты в Себе живёшь, как я. Тобой я становлюсь ежемгновенно. Что отдаю, меняясь и гния, Всё было мной. А «было» неотменно.
Стремлюсь я, как поток, себя струя, И в нём над ним покоюсь неизменно. Весь гибну-возникаю. Переменна, Но неполна, ущербна жизнь сия.
Нет «есть» во мне, хоть есмь моё движенье. Нет «есть» и вне — всё есть как становленье.
Страшит меня незрящей ночи жуть. Боится смерти мысль моя любая, Безсильная предела досягнуть. Ты — свой предел, всецело погибая.
4
Свой Ты предел. Всецело погибая, Всевечно Ты в не-сущий мрак ниспал. Небытием Себя определяя, Не Бытием, а Жизнию Ты стал.
Ты — Жизнь-чрез-Смерть, живёшь, лишь умирая. Но нет небытия: меня воззвал, И я возник, и я Тебя приял, Я — сущий мрак у врат закрытых рая.
А Ты не мрак. Ты — Жертва, Ты — Любовь. Во мне, во всём Твоя струится кровь.
Да отжену отцов своих наследство, Тьму внешнюю (небытность ли ея)! Тьмы внешней нет, а тьма моя — лишь средство. Во тьме кромешной быть могу ли я?
9
Являешься в согласье и в борьбе Ты. Всеединый. Мощью отрицанья Создав, влечёшь до полного слиянья Врагов, покорных творческой волшбе.
Пускай они не слышат заклинанья Страстей своих в несмысленной гульбе. Пускай не думают, не знают о Тебе — Чрез них и в них Твоё самопознанье.
Незнаем Ты без них и без меня. Один, Ты нам без-умная стихия. Вотще, вотще шумит логомахия В искании первичного огня!
В разъятье тварь Тебя не истощила: Безмерная в Тебе таится сила.
11
И движется, покорствуя Судьбе, Которая моей свободой стала, Имманоэль со мной. Меня нимало Он не неволит: в сыне, не в рабе!
Колеблюсь: может, призрак на тропе Высокой Он? И лишь меня прельщало Любви моей обманное зерцало? Не верится ни Богу, ни себе.
Но зов Судьбы — Любовь. Судьбой одною Нерасторжимо связан Ты со мною.
Концом Ты тьмы начало утвердил, И стало жить в Тебе то, что не жило: Не бывшее, Твоих исполнясь сил, Сияет всё, как в небесах Светило.
12
Сияет всё, как на небе Светило, В Тебе, подобно тьме, незримый Свет. Звездами ночь Твой отсвет нам явила, И дивен звёзд мерцающий привет.
Но тьма ли ночь сама или горнило Сокрытое? Незримостью одет Незрящей Ты. В свечение планет Лишь слабый отблеск солнце свой излило.
И в звёздах ночи мне не сам Ты зрим, Но твой многоочитый серафим.
А я постичь Твою незримость чаю. Отдав себя несущей ввысь мольбе, Подъемляся, неясно различаю, Что есть и то, что может быть в Тебе.
13
И «есть», и то, что может быть в Тебе, — Одно в творенья всеедином чуде. То «может быть» не тенью в ворожбе Скользит, но — было иль наверно будет.
Ужель меня к безсмысленной гоньбе За тем, что может и не быть, Тот нудит, Кто звал меня наследовать Себе? И мира смысл в Природе, а не в людях?
Но в смутном сне моём о том, что есть, Искажена всего смешеньем весть.
Всего ль? Прошедшее уже не живо. Того, что будет, нет ещё, и нет Всего, что есть, в моих године бед. Всё — Ты один: что будет и что было.
14
Ты всё один: что будет, и что было, И есть всегда чрез смерть. Так отчего В темнице я, отторжен от всего И рабствую, безсильный и унылый?
Моё меня хотенье устрашило Всецело умереть. Из ничего Не стал я сыном Бога моего. А вечно всё, что раз себя явило.
Мою свободу мукой Ты сберёг: Ты мною стал, рабом — свободный Бог.
И вновь хочу, чтоб Жизнь изобличила Моею полной смертью Змия лесть Недвижного — небытность злую «есть». «Есть» — Ты, а Ты — что «будет» и что «было».
15
Ты всё один: что будет, и что было, И есть, и то, что может быть. Тебе Сияет всё, как на небе Светило, И движется, покорствуя Судьбе.
Безмерная в Тебе сокрыта сила. Являешься в согласье и борьбе Ты, свет всецелый, свет без тьмы в себе. И тьма извне Тебя не охватила.
Ты безпределен: нет небытия. Могу ль во тьме кромешной быть и я?
Свой Ты предел — всецело погибая. Небытный, Ты в Себе живёшь как я, Дабы во мне воскресла жизнь Твоя. Ты — мой Творец, Твоя навек судьба — я.
1950–1951
Постскриптум
Фрагменты из статьи Л. Карсавина «Восток, Запад и русская идея»
I
Русский народ — многоединство (или, если угодно, многоединый субъект) частью существующих, частью исчезнувших, частью на наших глазах определяющихся или ожидающих самоопределения в будущем народностей, соподчиненных — пока что — великороссийской. Ожидает или не ожидает нас, русских, великое будущее (я-то, в противность компетентному мнению русского писателя А. М. Пешкова, полагаю, что — да и что надо его созидать*), русский народ велик не тем, что он ещё совершит и о чём мы ничего знать не можем, а тем, что он уже сделал: своею вековой государственностью, своею духовною культурою, церковью, наукой, искусством, для признания которого, право, незачем ездить в Париж. ____________________________________
* Из статей М. Горького, опубликованных в газете «Новая жизнь» (от 27 июля 1917 и 3 марта 1918 г.): «Этот народ должен много потрудиться, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокалён и очищен от рабства». «Русский народ — в силу условий своего исторического существования — огромное дряблое тело, лишённое вкуса к государственному строительству и почти недоступное влиянию идей, способных облагородить волевые акты». И т. п. (Г о р ь к и й М. Несвоевременные мысли. Цит. по: Литературное обозрение. 1988. № 9. С. 102, 110; № 12. С. 88, 94.)
III
Может быть, уже высказали себя, свою индивидуальность и европейский Запад, и Россия (в последнем я сомневаюсь); и тем не менее христианская культура столько же в прошлом и настоящем, сколько в грядущем, которое идёт не в отмену, а в восполнение настоящего и прошлого. < ... > Христианская культура утверждает абсолютную ценность личности, всякой личности — индивидуума, народа, человечества — и всех её проявлений — нравственности, права, науки, искусства.
V
Россия переживает второй период острой европеизации (считая первым эпоху Петра). < ... > Но очевидно: не в европеизации смысл нашего исторического существования и не европейский идеал преподносится нам как наше будущее. И не в «европейских» тенденциях русской мысли, общественности и государственности надо искать русскую идею. Православной мысли в высокой степени присуща интуиция всеединства... < ... > А интуиция всеединства непримирима с типичным для Запада механистическим истолкованием мира. И понятно, что Востоку чужды юридическая конструкция отношений между Богом и людьми, теория жертвы Христовой как удовлетворения Справедливого за грехи человечества, мучительные и неразрешимые для Запада проблемы предопределения и согласования благодати со свободой. На Востоке немыслима практика индульгенций, как немыслимо бухгалтерское понимание исповеди. Для православного покаяние сводится не к точному возмещению грехов соответствующим количеством добрых дел, а к целостному преображению человека... Православие глубоко космично и потому сильнее и полнее, чем Запад, переживает в себе прозрения эллинства, сопряжённые с жизнью мира. Так, нашим далёким предкам, несмотря на недостаточность культуры, доступна в иконописи символика красок и сложных композиций, раскрывающая существо космической жизни. В некотором смысле православие ближе к языческому Востоку в его пантеизирующей стихии... Обратившись к истории русской мысли, читатель, надеюсь, отметит как национально-характерное упорную борьбу её с рационализмом и эмпиризмом. В области религиозной жизни читатель, конечно, обратит внимание на русское старчество, хотя, может быть, и знаком с ним только по литературному образу старца Зосимы, и на бытовую связь духовенства (даже монашествующего) с жизнью...
Никак нельзя умалять закоснелости православной культуры в состоянии потенциальности, не только догматической, но и всяческой. Это какая-то пассивность, равнодушие почти сонное, нежелание двигаться, вовсе не крепостным правом и бездельничанием помещиков объясняемое, как полагают премудрые толкователи нашей литературы в забвении того простого факта, что русский купец и мужик не менее ленивы, чем русский барин, а немец-крепостник всегда был существом очень деятельным. На первый взгляд кажется странным, но если поразмыслить, то естественным — исконная, органическая пассивность стоит в связи с устремленностью к абсолютному, которое как-то отчётливее воспринимается сквозь дымку дрёмы, окутывающей конкретную действительность. В противовес католически-протестантскому антропоморфизму, православное религиозное сознание выдвигает понимание всего как божественного, вплоть до готовности оправдывать свои недостатки, и обнаруживает равнодушное невнимание к человеческому. < ... > Формализм и законничество католической этики отталкивают — не рабского послушания, а свободного сыновнего творчества требует христианская идея.
VI
Русский человек не может существовать без абсолютного идеала, хотя часто с трогательною наивностью признаёт за таковой нечто совсем неподобное. Если он религиозен, он доходит до крайностей аскетизма, правоверия или ереси. Если он подменит абсолютный идеал Кантовой системой, он готов выскочить в окно из пятого этажа для доказательства феноменализма внешнего мира. Русский общественный деятель хочет пересоздать непременно всё, с самого основания, или, если он проникся убеждением в совершенстве «аглицкой» культуры, англоманит до невыносимости. Русский не мирится с эмпирией, презрительно называемой мещанством, отвергает её — и у себя, и на Западе, как в теории, так и на практике. «Постепеновцем» он быть не хочет и не умеет, мечтая о внезапном перевороте. Ради идеала он готов отказаться от всего, пожертвовать всем; усумнившись в идеале или его близкой осуществимости, являет образец неслыханного скотоподобия или мифического равнодушия ко всему. Отсюда резкие наши колебания от невероятной законопослушности до самого необузданного, безграничного бунта, всегда во имя чего-то абсолютного или абсолютизированного. Отсюда бытовая наша особенность — отсутствие быта, безалаберность и неряшливость жизни.
Но рядом с этим русскому человеку свойственно ощущение святости и божественности всего сущего. Он боится, готовый оправдать всё, резких определений и норм, смутно чуя ограничение, скрытое во всяком определении и во всякой норме. И не веря ничему определённому, он всё признаёт, отказываясь от себя самого. А в этом отказе от себя, в «смирении» — условие исключительной восприимчивости его ко всему, гениальной перевоплощаемости, которая — в порыве к идеалу — сочетается с безпредельной жертвенностью.
Мы переживаем самый, может быть, глубокий кризис нашей исторической жизни, наш XIII, XVI век. Возможно, что мы его не переживём. < ... > Но если велики опасности, велики и надежды, и в них надо верить, исходя из идеи всеединства. Исходя же из неё, мы поймём, что будущее в настоящем и что настоящее само по себе обладает непреходящей ценностью. Путь к цели человечества лежит только через осуществление и целей данной культуры и данного народа, а эти цели, в свою очередь, осуществимы лишь через полное осуществление каждым его собственного идеального задания во всякий, и прежде всего в данный, момент его бытия.