21 февраля 2024 года — день памяти (40 лет) Михаила Александровича ШОЛОХОВА (24 мая 1905 — 21 февраля 1984)
Родился на хуторе Кружилине станицы Вёшенской Области Войска Донского. Мать, украинская крестьянка, служила горничной. Была насильно выдана замуж за донского казака-атаманца* Кузнецова, но от него ушла к «иногороднему», богатому приказчику А. М. Шолохову. Их внебрачный сын вначале носил фамилию первого мужа матери, считался «казачьим сыном» со всеми положенными привилегиями и земельным паем. Однако после смерти Кузнецова (в 1912 г.) и усыновления родным отцом стал считаться «сыном мещанина», «иногородним» и все привилегии потерял. Образование ограничилось четырьмя классами гимназии – дальше была война. «Поэты рождаются по-разному, – скажет он позже. – Я, например, родился из гражданской войны на Дону». С 15-ти лет начинает самостоятельную трудовую деятельность. Сменил множество профессий: учитель школы ликбеза, служащий станичного ревкома, счетовод, журналист… С 1921 года – «комиссар по хлебу», на продразвёрстке. За «превышение власти на хлебозаготовках» был приговорён трибуналом к расстрелу (заменили тюрьмой – условно)… Осенью 1922 года М. Шолохов приезжает в Москву, пытается по ступить на рабфак – не берут: не состоит в комсомоле. Живёт случайными заработками. Посещает литературный кружок «Молодая гвардия», пробует писать, публикует фельетоны и очерки в столичных газетах и журналах. Эти опыты подтолкнули к созданию «Донских рассказов» (1926 г.), которые сразу обратили на себя внимание. В 1925 году М. Шолохов возвращается на родину и приступает к главному труду своей жизни – роману «Тихий Дон». Две первых книги романа вышли в 1928 году. Публикация сопровождалась бурной полемикой: роман о Гражданской войне, написанный совсем ещё молодым писателем «анафемски талантливо» (по отзыву М. Горького), озадачивал и эпопейным размахом, и умелостью, и авторской позицией. Выход третьей книги романа был приостановлен из-за явно сочувственного изображения Верхнедонского казачьего восстания 1919 года. В возникшей паузе М. Шолохов берётся за роман о коллективизации на Дону – «Поднятая целина». К содержанию этой книги претензий не было. Она вышла в 1932 году. И в том же году возобновилась публикация «Тихого Дона» – после вмешательства Сталина в судьбу книги. В 1940 году вышли в свет последние части этой уникальной эпопеи ХХ века. За «Тихий Дон» М. Шолохов был награждён орденом Ленина, в 1941 году присуждена Сталинская премия 1-й степени. Однако партийная активность первого лица советской литературы (особенно в послевоенные годы) заметно превосходила писательскую: ни в годы войны (военкор «Правды» и «Красной звезды»), ни после из-под его пера не вышло почти ничего, напоминающего автора «Тихого Дона» (кроме, разве что, рассказа «Судьба человека», 1957 г.). В 1960 году М. Шолохову присуждена Ленинская премия – за вторую книгу «Поднятой целины», а в 1965-м – Нобелевская премия за «Тихий Дон». Дважды Герой Социалистического труда, кавалер шести орденов Ленина, почётный доктор нескольких европейских университетов Михаил Александрович Шолохов умер и похоронен в станице Вёшенской, на крутом берегу Дона. Памятники писателю установлены в Москве, Ростове-на-Дону, Уральске (Казахстан). ______________________ * А т а м а н е ц — казак Атаманского полка, гвардеец.
ТИХИЙ ДОН
(фрагменты)
* * *
К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей, раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. По хутору хлопали закрываемые ставни, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощённую вешней жарою землю уже засевали первые зёрна дождя. <…>
<…> Дождь спустился ядрёный и частый. Над самой крышей лопнул гром, осколки покатились за Дон. <…>
У Дона стонущий рёв. Ветер на клочья рвёт косое полотнище дождя. <…>
<…>Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержанно поговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождём, строго и ясно.
* * *
— Степан! — А? — ...на! Давай служивскую заиграем? — Жарко дюже. Ссохлось всё. — Кабаков нету на ближних хуторах, не жди! — Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли. Степан откидывает голову, — прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:
Эх ты, зоренька-зарница, Рано на небе взошла...
Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.
Молодая — вот она бабёнка, Поздно по воду пошла...
Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет. — Христоня, подмоги!
А мальчишка, он догадался, Стал коня свово седлать...
Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос. Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревёт, сотрясая брезентовую крышку будки.
Оседлал коня гнедого — Стал бабёнку догонять...
Христоня кладёт на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет вновь. Тот, закрыв глаза, — потное лицо в тени, — ласково ведёт песню, то снижая голос до шёпота, то вскидывая до металлического звона.
Ты позволь, позволь, бабёнка, Коня в речке напоить...
И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колёса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течёт над дорогой песня. От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлётывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих сбочь дороги людей в белых просмолённых пылью рубахах. Чибис падает в лощине, чёрной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву — и не видит, что творится на дороге. А по дороге так же громыхают брички, так же нехотя переступают запотевшие под сёдлами кони; лишь казаки в серых рубахах быстро перебегают от своих бричек к передней, грудятся вокруг неё, стонут в хохоте. Степан во весь рост стоит на бричке, одной рукой держится за брезентовый верх будки, другой коротко взмахивает, сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:
Не садися возле меня, Не садися возле меня, Люди скажут — любишь меня, Любишь меня, Ходишь ко мне, Любишь меня, Ходишь ко мне, А я роду не простого...
Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожную пыль:
А я роду не простого, Не простого, — Воровского, Воровского, — Не простого, Люблю сына князевского...
Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся из постромок кони; Петро, высовываясь из будки, смеётся и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль; Христоня в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног. <…>
* * *
С запада шла туча. С чёрного её крыла сочился дождь. Поили коней в пруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытой застойной зеленью и чешуёй убогих волн, отражаясь, коверкалась молния. Ветер скупо крошил дождевые капли, будто милостыню сыпал на чёрные ладони земли. <…>
* * *
На четвёртой неделе поста сдала зима. На Дону бахромой легли окраинцы, ноздревато припух, поседел подтаявший сверху лёд. Вечерами глухо гудела гора, по стариковским приметам — к морозу, а на самом деле — вплотную подходила оттепель. По утрам лёгкие ледозвонили заморозки, а к полудню земля отходила, и пахло мартом, примороженной корой вишнёвых деревьев, прелой соломой. <…>
* * *
<…> Курени, куда вернулись казаки хозяевами или жданными гостями, полнились радостью. Радость-то эта резче, безжалостней подчёркивала глухую прижившуюся тоску тех, кто навсегда потерял родных и близких. <…> Травой зарастают могилы, — давностью зарастает боль. Ветер зализал следы ушедших, — время залижет и кровяную боль и память тех, кто не дождался родимых и не дождётся, потому что коротка человеческая жизнь и немного всем нам суждено истоптать травы... Билась головой о жёсткую землю жена Прохора Шамиля, грызла земляной пол зубами, наглядевшись, как ласкает вернувшийся брат покойного мужа, Мартин Шамиль, свою беременную жену, нянчит детей и раздаёт им подарки. Билась баба и ползала в корчах по земле, а около в овечью кучу гуртились детишки, выли, глядя на мать захлебнувшимися в страхе глазами. Рви, родимая, на себе ворот последней рубахи! Рви жидкие от безрадостной, тяжкой жизни волосы, кусай свои в кровь искусанные губы, ломай изуродованные работой руки и бейся на земле у порога пустого куреня! Нет у твоего куреня хозяина, нет у тебя мужа, у детишек твоих — отца, и помни, что никто не приласкает ни тебя, ни твоих сирот, никто не избавит тебя от непосильной работы и нищеты, никто не прижмёт к груди твою голову ночью, когда упадёшь ты, раздавленная усталью, и никто не скажет тебе, как когда-то говорил он: «Не горюй, Аниська! Проживём!» Не будет у тебя мужа, потому что высушили и издурнили тебя работа, нужда, дети; не будет у твоих полуголых, сопливых детей отца; сама будешь пахать, волочить, задыхаясь от непосильного напряжения, скидывать с косилки, метать на воз, поднимать на тройчатках тяжёлые вороха пшеницы и чувствовать, как рвётся что-то внизу живота, а потом будешь корчиться, накрывшись лохунами, и исходить кровью. Перебирая старое бельишко Алексея Бешняка, плакала мать, точила горькие скупые слёзы, принюхивалась, но лишь последняя рубаха, привезённая Мишкой Кошевым, таила в складках запах сыновьего пота, и, припадая к ней головой, качалась старуха, жалостно причитала, узорила клеймёную бязевую грязную рубаху слезами. <…>
* * *
Вызрел ковыль. Степь на многие вёрсты оделась колышущимся серебром. Ветер упруго приминал его, наплывая, шершавил, бугрил, гнал то к югу, то к западу сизо-опаловые волны. Там, где пробегала текучая воздушная струя, ковыль молитвенно клонился, и на седой его хребтине долго лежала чернеющая тропа. Отцвели разномастные травы. На гребнях никла безрадостная выгоревшая полынь. Короткие ночи истлевали быстро. По ночам на обугленно-чёрном небе несчётные сияли звёзды; месяц — казачье солнышко, темнея ущербленной боковиной, светил скупо, бело; просторный Млечный Шлях сплетался с иными звёздными путями. Терпкий воздух был густ, ветер сух, полынен; земля, напитанная всё той же горечью всесильной полыни, тосковала о прохладе. Зыбились гордые звёздные шляхи, не попранные ни копытом, ни ногой; пшеничная россыпь звёзд гибла на сухом, чернозёмно-чёрном небе, не всходя и не радуя ростками; месяц — обсохлым солончаком, а по степи — сушь, сгибшая трава, и по ней белый неумолчный серебряный перепелиный бой да металлический звон кузнечиков... А днями — зной, духота, мглистое курево. На выцветшей голубени неба — нещадное солнце, безтучье да коричневые стальные полудужья распростёртых крыльев коршуна. По степи слепяще, неотразимо сияет ковыль, дымится бурая, верблюжьей окраски, горячая трава; коршун, кренясь, плывёт в голубом, — внизу, по траве неслышно скользит его огромная тень. Суслики свистят истомно и хрипло. На желтеющих парных отвалах нор дремлют сурки. Степь горяча, но мертва, и всё окружающее прозрачно-недвижимо. Даже курган синеет на грани видимого сказочно и невнятно, как во сне... Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-солёный запах, жуёт шелковистыми губами и ржёт, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красно-глинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь! <…>