8 декабря 2022 года — день памяти (20 лет) Юрия Николаевича БЕЛИЧЕНКО (28 апреля 1939 — 8 декабря 2002)
Родом с Кубани (станица Крымская, Краснодарский край). Отец — лётчик, воевал на штурмовиках ИЛ-2; вернулся с войны без единой царапины… Мать — учёный-плодовод, сотрудница Мичурина. (В 1941 году германцы едва не расстреляли её вместе с маленьким сыном — выручили партизаны.) Окончив Харьковский политех, Ю. Беличенко стал военным: «Сперва — ракетчиком, потом газетчиком: от танковой «дивизионки» до нынешней “Красной звезды”», — как написал он в автобиографии для нашего издания. Выпускник Донецкого высшего военно-политического училища, позже окончивший и Литинститут (заочно), полковник Юрий Николаевич Беличенко — автор девяти книг стихотворений и документального повествования «Лета Лермонтова» (М., 2001.), за что удостоен одноимённой премии. Жил в Москве*. _____________________________________ * 8 декабря 2002 года Юрий Николаевич позвонил мне около 11 часов утра, и мы минут 20 разговаривали о Лермонтове, о его книге, посвящённой Михаилу Юрьевичу, и о моей «Читаю Лермонтова», которая должна была выйти. Договорились встретиться в ближайшее время. Они с женой (Ольгой Ермолаевой) собирались к нам на вечер 30-летия нашего трио «Надежда» (22 декабря, ЦДЛ). И поехал на работу в свою редакцию газеты «Красная звезда». И по дороге умер. За несколько дней до этого успел увидеть сигнальный экземпляр своей последней книги стихотворений «Арба». — А. В.-М.
АРБА
Матери моей, Валентине Ивановне Железниковой
1
Как медленно, как трудно мы росли из мальчиков, из скифов, из сарматов! Терновником курганы поросли. На древние становища легли веков неторопливые армады. И лишь ветра уходят на закат, как двадцать лет, как двести лет назад…
Ветра, ветра, племён поводыри! Мы – новые, но мы про крови те же. Опять восходит на костёр зари солёный выдох южных побережий. Опять ветра указывают нам полынный путь познанья и сомненья, неутолимый дар переселенья привязывая к нашим стременам.
О, предков неспокойные сердца, к оседлости и скарбу небреженье! Ещё не зная имени движенья, вы понимали: нет ему конца. Седлая полудикого коня, вы шли и шли вперёд по чернобылью. И колесу прилаживали крылья. И сапоги, спелёнатые пылью, снимали с ног у звёздного огня.
Почти до неба протянулся шлях, и марева раскачивают дали. Здесь узнавал иноплеменный враг солёный вкус сарматско-скифской стали, когда мы надевали в грозный час свои кольчуги, бурки и шинели и шли на бой. И бабы – каменели, среди степей разыскивая нас…
* * *
Когда тревога вставит ногу в стремя, и, убывая, загорится время, и мы пойдём, сминая зеленя, за танками, надев противогазы, на жизнь и смерть по голосу приказа, — любовь моя, не покидай меня!
Когда в горах или пустыне дальней придёт последний час исповедальный на линии прицельного огня, то, этот час доверив нашей чести, не одного — с товарищами вместе, — любовь моя, не покидай меня!
Когда в кругу весёлого застолья, где и стихи, и речи льются вольно и, нас полунамёками маня, горят глаза и светят чьи-то лица, — дай руку мне, дай сердцу не разбиться, любовь моя, не покидай меня!
И даже там, где только тьма немая, а женщина, другого обнимая и об ушедшем память не храня, посмотрит ввысь; когда с небесной кручи скользит на землю метеор падучий, — любовь моя, не покидай меня!
* * *
Я помню первый год от сотворенья мира. Царапинами пуль помечена стена. «Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» — учительница нам читает у окна. Нам трудно постигать абстрактную науку. И непривычен хлеб. И непонятен мир. И Витька, мой сосед, приподнимает руку и задаёт вопрос: «А что такое сыр?..»
То было так давно, что сказка современней; сквозь годы протекло, растаяло в судьбе. Но бабушка и внук однажды в день осенний вошли за мной в трамвай, бегущий по Москве. Бульварами идти им показалось сыро. Ребёночек шалил. И бабушка, шутя, «Вороне где-то Бог послал кусочек сыра...» прочла, чтобы развлечь игривое дитя. Я опустил глаза, и память, будто внове, пересекла крылом родительский порог... А мальчик, перебив её на полуслове, потребовал: «Скажи, а что такое Бог?»
* * *
По выходным, когда его просили, хоть старым был и за день уставал, колхозный кучер, Ващенко Василий, военные иконы рисовал.
Ещё казались вдовы молодыми. Ещё следили за дорогой мы. Ещё витала в сумеречном дыме печаль вещей, покинутых людьми.
А дед Василий памятники строил. Он выпивал, но дело разумел. Он как художник ничего не стоил, но ключик от безсмертия — имел.
По имени погибшего солдата он брал сюжет. И посреди листа изображал Николу с автоматом и рядом с ним с гранатою — Христа.
Мы шли к нему. Нам странно это было. Но вот стоишь — и глаз не отвести, увидев меч в деснице Гавриила и орден Славы на его груди...
САМАРКАНД
Озарив меня загаром, затмевающим зарю, «Приезжай, — сказал Сатдаров, — пять столетий подарю».
И однажды из столицы я приехал налегке. Вяли травы. Пели птицы на узбекском языке.
Светом огненно-кирпичным солнце застило пути. И казалось неприличным, что в Москве идут дожди.
Я смотрел на минареты, вроде даже не дышал — и Сатдаров, видя это, чемоданчик мой держал...
А потом по стёртым плитам мы спустились во дворы к мавзолеям знаменитым, затмевающим ковры.
Где Корана изреченья, руды памяти храня, толковали назначенье жизни, глины и огня.
Где глазури, как метели, разлетаясь по стене, что-то вымолвить хотели, предназначенное мне.
Что работа — выше власти и нарядней, чем парча, но без боли и без страсти не зачать и кирпича.
Что каким бы щедрым чаем ни поила пиала — но без неба и печали не родятся купола.
Словно было вспомнить надо — то ли имя, то ли лад — позабытое когда-то, лет пятьсот тому назад.
Чтоб волненью, целованью и гаданью по руке я придумывал названья на узбекском языке.
Чтоб спросил я у столетий, что в колючках и пыли: как нас звали? Чьи мы дети? И откуда мы пришли?
...Лебеда роняла семя. Небо головы пекло. И текло куда-то время — словно в сторону текло...
ПО ШЕКСНЕ
Пароход от причала отстал. А под утро, в четыре часа, мокрый месяц купаться устал и нырнул за ночные леса.
И опять колосились дожди на коричнево-серой волне. И высокий туман позади, словно невод, побрёл по Шексне.
На корме захмелевший завхоз лимонад разливал на троих. И учитель из города вёз две авоськи нечитаных книг.
Он на тёмные воды смотрел и о жизни своей рассказал, словно гласными — в дудочку пел, а согласными — брёвна тесал.
И хотелось мне в жизни его, удивленье и робость тая, может, встретить себя самого — оттого что она не моя.
И о прожитых днях не грустить. И любимых, как птиц, отпускать. И тяжёлые брёвна грузить. И весёлые книги таскать.
И смотреть, как плывёт на ветрах неоконченный берег вдали с валунами на низких буграх, с деревеньками цвета земли.
Как буксиры и реки сквозят, как деревья и камни растут из времён, что под нами лежат, к временам, что над нами пройдут...
* * *
Вышли из войны, как из купели, и, не доверяя тишине, перед жизнью словно оробели, словно бы остались на войне.
Их высокой чести и печали обучали пламя и свинец. Школы до сердец не достучались, пули достучались до сердец.
Разные по возрастам и званьям, равные по песням и судьбе, формулы, известные заране, снова проверяют на себе.
Им сегодня тесно на Арбате. Музыка для них не весела. Где-то в Кандагаре иль Герате боевая молодость прошла.
Вот она в составе отделенья, в голубых беретах, на броне, как одно прекрасное мгновенье, кнопками приколота к стене.
А за кадром пули пролетали, и горела техника в пыли. А отцы боёв не наблюдали и уже до пенсии дошли.
И Отчизна, что сказала: надо вам побыть в пороховом дыму, – на героев смотрит виновато и сама не знает почему...
* * *
Сыну Дмитрию
Кузнец сказал: «Дожди в горах, — видать, вода прибудет в реках...» А я читал про древних греков и жил в предгорных хуторах.
Полян непаханых волна то чабрецом, то морем пахла. И был похожим на Геракла кузнец, пока не пил вина.
Я был в том возрасте, когда в любом предмете и явленье таится повод к размышленью и ждёт ответа и суда.
Когда, как шорохи из тьмы, вопросы вспугивают душу. И я спросил его: «Послушай, коваль, а кто такие мы?
Откуда ум приходит к нам? Что он: железо или молот?» Старик молчал. А я был молод. И в горне сорный уголь гас.
Уже по склону тяжело стучали грузные копыта — оттуда, где была Колхида, звучали тронки, стадо шло.
Старик сказал: «Дожди в горах. Поля размоет у соседей. Не время этакой беседе. Работы много — спать пора...»
И я подумал: «Как он сдал! Как много в нем житейской прозы! И воздух чист — какие грозы?» А грозы — шли за перевал...
* * *
Глухая ночь. Пустые разговоры. Ни ветерка. Ни птицы. Ни цветка. Лишь на краю, далекие, как горы, отсвечивают медью облака.
Скупые звёзды бледною половой припорошили неба глубину. Как человек, простонет лес еловый, да яблоня скребётся по окну.
Да у костра приподнимая веки, несбывшееся пламя вороша, уже, казалось, сгинувший навыки, какой-то голос слушает душа.
Я узнаю его прикосновенье, его язык основы незменой. В часы войны и в дни отдохновенья он иногда носился надо мной.
В своём быту, лукавом и нелепом, страстями окаянными палим, я ждал его. И, как голодный хлебом, среди пустыни насыщался им.
Он снова хочет в душу попроситься. Я рад ему. Но выпал век иной. И что ему, беззвучному, носиться над этою оглохшею страной?!
Ещё во мне безумствует и дышит живая искра Божьего тепла. Ещё б сказал – но кто меня услышит? Ещё бы жил – но жизнь уже прошла…
* * *
Над миром синие снега. Над миром сонные снега.
И ночь долга, как жизнь долга... Не буду думать о тебе.
Белеет ветер на бегу, и кто-то кашляет в трубе. Возьму ‒ и печку разожгу, не буду думать о тебе.
На всей земле не сыщешь след. Сугробы всходят на крыльцо... Но сколько, сколько, сколько лет мне забывать твоё лицо? Твоё прекрасное лицо. Твоё ненужное лицо.
Мне до тебя неведом путь. Не откликаюсь ‒ не зови. Ты будь, кем хочешь ‒ только будь! Живи, с кем хочешь ‒ но живи!
А здесь снега идут всю ночь. И в тёмной комнате бело. А у меня за эту ночь до окон снегу намело. И ветер пел в печной трубе. И я не думал о тебе. Совсем не думал о тебе... * * *
Нам досталась такая страна, что к душе прирастает, как кожа, где кругами идут времена, а иконы — на близких похожи.
Где от шутки не сразу смешно, и не всякая слава сгодится. Где достаток иметь не грешно, а богатства — привыкли стыдиться.
И какой-то родительский свет насыщает деревья и травы. Но в пророках Отечества нет, а спасатели вечно неправы.
Выйдешь ночью — большая луна за леса свои зарева прячет. У вокзала гулянка хмельна под советскую музыку плачет.
Задевая за кроны дерев, ходят звёзды по вечному кругу. И какой-то печальный припев добавляется к каждому звуку.
И глядишь, как с осенних дубрав прилетает листва золотая. И стоишь, как последний дурак, непонятные слёзы глотая...
* * *
В лесной глуши дороги заросли. Поляны ржи болеют васильками. Здесь облака доходят до земли, и смотрят окна вровень с облаками.
Я здесь живу от города вдали в зелёном царстве веток и крапивы без нежности твоей себялюбивой и без твоей расчётливой любви.
Я здесь живу. Любовь моя во мне ещё горит, неспешно каменея. Ночные существа кружат над нею, не опаляя крыльев на огне.
Я позабыл, что город далеко. Вокруг меня шумят леса живые. И без тебя за много лет впервые и радостно, и больно, и легко...
* * *
В июне мир припоминал отца. Стояла сушь по всей степи великой, орех чернел, как туча, у крыльца, и молодостью пахла земляника.
Не утомляя тёмного крыла, степная птица в воздухе парила. Она меня утешить не могла — но про него с ветрами говорила.
Я вслушивался в этот разговор. В неравновесье сумрака и света мне чудилось, что заполняют двор знакомые отцовские приметы.
Листвою оперялся черенок. Шуршали и покашливали тени. Непоеный крыжовник, как щенок, приятельски покусывал колени.
Поскрипывали грабли в борозде. Играл сверчок, одной струны касаясь. И поверяли яблони звезде грядущих яблок маленькую завязь.
Он рядом был. Природа берегла всё, чем его когда-то одарила. Она меня утешить не могла, но за него со мною говорила.
О правде жить. О смертном рубеже под гулкими весенними громами. О юности, которой нет уже. О подвигах. О доблестях... О маме.