30 октября 2023 года — день памяти (50 лет) Бориса Викторовича ШЕРГИНА (28 июля 1893* — 30 октября 1973)
Родился в Архангельске в семье потомственного моряка, корабельных дел мастера; мать тоже северянка, коренная архангелогородка, «мастерица сказывать...». Б. Шергин окончил городскую гимназию им. Ломоносова (1903-1912 гг.) и подался в Москву, в художественное училище; окончил Cтрогановку в 1917 году. В это время выступал как исполнитель старин Севера. С 1918 по 1922 год заведовал художественной мастерской в Архангельске, много сил положил на восстановление северных народных промыслов. С 1922 года поселился в Москве, постепенно перешёл на литературную работу. До конца жизни смог выпустить девять книг (без переизданий), в том числе сборник избранного «Океан — море русское» (1959 г.), который выдвигался на Ленинскую премию (не получил...). Награждён орденом Трудового Красного Знамени. Умер Борис Викторович Шергин в Москве, по сути, не расставаясь со своим Севером никогда: «О, Архангельская страна, в которой древо жизни моей поётся», — как пел он в одной из своих «старин». __________________________ * В автобиографии указан 1896 г., но установлено, что это или ошибка, или мистификация.
ИЗ ДНЕВНИКОВ РАЗНЫХ ЛЕТ
1942
Дорогие, любимые, заветные воспоминания... Город жил морем. Отец ходил в море. Он часто по рейсу мурманского парохода заходил на Святые острова. Иной год мать и тётки ездили к Преподобным. Маленьких нас, ребят, брали не всегда. Надо плыть 16 часов морем, в хорошую пору лета. На Преображенье, на эту августовскую память Преподобным, многое множество туда «ходило» богомольцев. От Соловецкой пристани, что на Соломбальском острове (под Городом) отходили на празднество 3-4 августа соловецкие пароходы. Что сказку, вспоминаю теперь эти пароходы... Золочёные кресты на высоких мачтах. Нос парохода, корма, основания мачт были украшены деревянной резьбой: ангелы, святые, цветы... всё было раззолочено, расписано лазурью, киноварью, суриком, белилами. Команда на всех пароходах монастыря состояла из монахов. Только длинные волосы да скуфейки выдавали чин ловких матросов... Вот пароходу, до отказу заполненному богомольцами (приехавшие из средней России со страхом ждут морской качки), время отваливать. Пароход свистит, стучит машина, гул толпы... И вдруг раздаётся голос штурмана: «Господи Иисусе Христе, святый Боже, помилуй нас!»
Златые уста говорят: «Не можешь быть большой звездой, будь малой, только на том же церковном небе почивай...»
Вот так опомнишься на мал-то час, очнёшься, от будней безконечных упразднишься на мал час хотя и думаешь: вот какое мне царство предлагается, ведь я царству наследник: сыном света, чадом Божьим я могу быть, вместилищем радости нескончаемой, которую дает Христос любящим его. Я в церкви Христовой, и она во мне. А этим сокровищем обладание ни с каким богатством земным не сравнишь... Дак что же я скулю как собака, что в мире сем обойдён да не взыскан, не пожалован!..
Эти вот дня два всё мыслью туда, к святыне родины моей возвращался. Я маленький и скаредный, а сокровище родины моей, которому и я наследник, святыня Соловецкая велика, и неистощима, и пречудна, и лазурна, и пренебесна, и благоуханна. Я приник живоначальной памяти Преподобного Савватия, и будто кто меня взял и поставил на берег пресветлого Гандвика, родимого моего моря... И лики Преподобных вижу, и слышу плеск волн, и стук вёсел, и крик чайки...
1944
Со мною не раз бывало такое: в городе ли, в старом проулке, в деревне ли, застигнет тебя, обнимет некое сочетание света и теней, неба и камня, дождя и утра, перекрёстка и тумана... и вдруг раскроются в тебе какие-то тайновидящие глаза.
В такие минуты ясности и истинности сознания я не успевал обычно охватить и сформулировать того, что в такой отчётливости и несомненности уяснилось мне. В такие минуты ум становится широким и ясным, мысль дальновидной. Отходил труд калечных ног, не нужны были подслепые глазишки и очки, не нужен стариковский костыль. Потом опять тянулись дни и месяцы обычного житья-бытья. Но уж это мне ясно и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя.
Перенесённые скорби становятся приобретением.
У всякого человека есть что вспомнить, но у человека бездарного ничего не отпечатлелось. Бездарному всё ни к чему, всё мимо носу прошло.
О как досадно слышать: — Всё это было, да прошло. Что прошло, то не существует. Чего не видишь глазами, чего не ощущаешь руками, того нет... Немысленная речь! Невещественное прочнее осязаемого. Полено, хоть сто лет в пазухе носи, полено и есть!
С запада веет хладень. Изредка подносит лёгкие капельки дождя. Свод неба над Городом окинут прозрачно-льняной пеленой. При солнце, в резких тенях и бликах улиц всё как бы как-то безпричинно веселится, иное и невпопад. Но когда в полдень небеса отуманятся безмерной ровности пеленою, всегда кажется, что небо и земля задумались. Эта задумчивость родит тишину. Эта задумчивость природы родит тихость в сердце человеческом.
...Пора моей весны пришла. Не подумай, что «вспомнила бабка свой девишник». О временах года баю. Природа украсилась зеленью. Деревья пышно завесились листвою. Не видать неба сквозь веточки. Зелень ещё нежная, чудесная. Май наступил. Все поэты эту весну воспели. Соловей, черемуха; тут уж я безсилен, идите к Фету. Пышный пир для детей своих Мать-Земля готовит: растите, множьтесь, наполняйте Землю...
1945
Человек великого и острого ума, великого сердца, Тютчев был религиозен. Поэтому и ныне все взыскующие Бога не могут не приникать к поэту, творчество которого запечатлено касаниями к миру горнему. Мы не можем не любить философа, достойно и вправе «горняя мудрствовавшего». Взыскуя Бога, Тютчев далеко не всегда праздничен, просветлён; не часто он славит и хвалит. Когда тоска хватает и жмёт многоскорбное сердце поэта, когда сердцем овладевают отчаяние, одиночество, пустота, поэт как бы не находит Бога и в небе, и в природе...
...Не пуста Россия-та! Люби, храни сердцем и мыслию места-те святые Святой Руси. И не сомневайся, что оне и есть на своём месте... Тепло и светло на душе, и жить самому легче, и Бога преславишь, как, отрясши сон житухин, доброю и здравою мыслью очувствуешь, уразумеешь радостно, какой сегодня день-от... Соломонидушка, бывало, скажет: — Ты всё дома, как печь. Печи никуда не надо... — Я, Ивановна, умом летаю, где мне любо. Везде на оконце посижу...
Тепла всё ещё нет. Сухо. Ввечеру сквозь мреющий в небе туманец сквозит молодой месяц. Город, улица, люди живут чем? Война б скорее кончилась, пых бы перевести. Живут страхом: нова б не началась... Люди выжаты, измотаны, измочалены. На уме одно: как бы живым вообще остаться. Эта бедственная житуха заботит, трясёт, мучает людей...
Что мне в том, что пересчитала, перебрала ты, «наука», все мои жилы?! Для жизни мне нужна радость. Без неё не перенести мне неизбежных скорбей, бед, болезней. А радость эту ты, «наука», выдёргиваешь из-под моих ног, что мост ломаешь через яму. Без радости человеку незачем таскать своё тело. Что мне в теле моём, болеющем, имеющем разложиться? Мне важен дух, поддерживающий, окрыляющий тяжесть тела. Чувства мои должны питаться только радостью...
Не позорь возраста. Пусть молодость там, в «долине роз», в чашечках своих цветков копошится. Пусть молодость и воображает, что вокруг пола всё в мире вращается. Им дальше... и видеть не должно. А уж зрелому-то разуму иные горизонты открываются. Что у юного красота, то у старого срамота.
Говорят, война кончилась... Нет, мир сей, век сей, житуха наша — война нескончаема.
1946
Лик Матери Божьей на наших русских, заветных, старых иконах скорбный, милостивый, в сердце наше смотрит. Как же святой, заповедный этот лик не любить...
«Когда на земле дети мать обижают, на небесах Матерь Божия горько плачет», — говорит русский народ.
Я трепетно обожаю предначатие весны. Но весна для меня — «невеста неневестная». Душа моя молится таинственной опоре — времени марта...
Осень приемлется в иных переживаниях и настроениях. Когда поля сжаты и побурели, леса оголены, дороги блестят лужами, ветер гонит по небу серые облака, утро туманно, а ночью стучит в окно дробный дождь, — кому желанна эта пора? А мне она люба и желанна. Потому что никто её у меня не отымет, никто не станет оспаривать. Я сватаюсь на осени, и она идёт за меня. Венчаться, венчаться надобно человеку с природою, с временем года и жить вкупе и влюбе. Роскошь фетовской весны, май, соловьи, ахи и вздохи под черёмухой душистой — этому я не пайщик. Не станет меня с это. Ну и «золотая осень», олеографичная: на неё все зарятся. Я люблю рисунок мокрых сучьев и веток на фоне серого неба «осени поздней». Голова опять худа и дурна. А и сквозь худость, краем зрения не могу не поглядеть, нельзя не похвалить тихости осенней, небесной. Как же оно просвéтло, как же оно радостно, осеннее «серенькое» русское небо! ...Сейчас над лесом продольно собрались облака-те, лёгкими рядами, нежною позолотою проложены. Любуясь, душу-мысли свои омываешь. Коль оно любо, коль желанно гляденье это, коль несытно, коль доброзрачно!
Муж и жена, юные, нежно обнявшись, склонились над своим сыном, и тихий свет чистоты и мира непорочного, озаряющий дитя, отразился и дивно сиял на лицах его родителей. И по моему лицу, лицу старой сморщенной обезьяны, прокатилась умиленная слеза; и не то где-то в небе, не то в моём убогом сердце пел кто-то слова апостольские: — Брак чист, ложе нескверно... Тайна сия велика есть...
Погодка стала строптивиться. На дню-то и дождь не раз пробрызнет, и ветер со всех румбов, и солнышком с краю поманит. Облаки все уж по сезону: с тёмной подкладкой. Холодное сей год «бабье лето»... Отвык давно от этого ощущения счастья. Над молчащею равниною низко склонилось облачное небо. Быстро опускается вечер. Редкие корявые сосны вдоль дороги теряются вершинами в сумеречном небе. Печаль убогих полей, пустынность дорог, одиночество этой равнины... О, любимая моя царица-бедность.
И горе тем, кто срывает «светлую» мою настроенность. Пропадай всё, а я выколочу, выполю и вымещу вам за то, что сдернули меня с любимого конька.
Я как-то... уж не любуюсь, не наблюдаю «осенний» пейзаж, а сам себя чувствую частью такого пейзажа.
Но что же?! Звёздное небо над нами; желание чудное, томящее душу: мир и радость, которую даёт нам общение с природой. Эти вопросы никого уже не занимают? Затем такие темы, как вопросы о смысле жизни человеческой, смысл неизбежных страданий и смерти; так же вопросы любви, героизма, самопожертвования, свойственные душе человека и ещё не истребившиеся. Эти свойства, откуда оне?!
Взрослые беседовали у лампы. Грудной ребенок, мальчик, тихо лежал поодаль, в тени. Мы думали, он давно спит. Я подошёл к кроватке. В полумраке увидел широко открытые глазки. Мальчик как бы внимал чему-то для меня непостижимому, но для него близкому и сродному. Я опустился на колени, шепча нежные слова, дивяся чудной сосредоточенности милого личика... Он стал глядеть на меня, как бы вопрошая о чём-то. Чувство какого-то смятения, но и восторга поднималось в моей душе. Мы глядели друг другу в глаза. Он, только что «пришедший в мир», ещё весь чистота и непорочность. И я, уже собравший на себя всю грязь и весь тлен земли. Он лежал маленький, спелёнатый, но важность гостя из таинственной страны почивала на нём... Только глядя в звёздное небо, давно когда-то, ощутил я подобное чувство...
1947
...Вот для чего я эту печаль пишу? Для кого? Легче мне, что я это всё выложил? Помру — печку растопит моими тетрадками какая-нибудь Нюра или Муся.
Неуедно живу, да улежно. А хозяинушко мой с рынку пришёл, еле ноженьки приволок, выпал весь. Картошки в кошелочке принёс. Люто голодна весна-та. Мы с четверга Светлой недели на одном постном супе, на пустых щах сидим. Худо дышит семеюшка моя. Я бы так не гужил — на них глядя, горестно. Добытку нет. А дороговь люта. Хлеба-та не хватает, делим его на четвертушечки. Я вот курить стал при старости лет. Ещё чаем отнимаюсь. Чай — души моей отрада. Даром что без сахару. Не завлекательно об этом писать.
Июнь пошёл. Чудные они, июньские негаснущие зори. Сейчас тихий вечер, над крышами посвистывают стрижи. В камне, в городе и то любо... Сегодня на родине праздник. Июньские сияющие ночи, говор безпредельных вод, острова, белые пески, родимый, ныне недосягаемо далёкий Город, крики чаек... Почему вот теперь печаль угнездилась в сердце? И держит его, не отпуская. Точно свинцовым грузом обложено сердце. И некому разгрузить, никто не пособит. А уж и дышать тяжело.
Говорю о том, что светит уму, что желанно сердцу. А выговаривать суд да кручину — отяготительно для меня. Оскомина падает на душу от сердитости...
Нет сытости слушать и внимать шелесту листвы, шуму ветра, шороху дождя. Музыка тонкая и сладкая, вожделенная, любимейшая! Иной гул хвойного бора, совсем иначе шумит берёзовая роща. Вокруг нашего дома темнеют ряды елей и белеют купы берёз. Под ними кусты ягодника и трава-метляк. При ветре они все будто разные инструменты симфонического оркестра. Разные, но звучат согласно и стройно. А речь и говóря дождя... Уж столько у дождя разговору со старинною крышею нашего домика! Видно, давно знакомы. Сначала редкие капли обмолвятся словом да помолчат. А потом все заговорят, зарассказывают спешно. Тучка-то торопится, деревень-то много надо облететь, каплям дождевым многое надо обсказать: то у них и спешная говоря-та. Ино в ночи долгую повесть дождь-от заведёт. Я лежу да внимаю...
При лампе что-нибудь рисую... И вот — окна зачнут мало-помалу синеть, небо бледнеть. Синий свет зимнего утра потиху начнёт одолевать золотой свет лампы, восковой свечи...
Живая душа содержала наш «старый» быт...
1948
Афанасьев день прошёл — морозы не были. Зима всё стоит сиротская, то есть по дровишкам не убыточна.
1949
Март ненаглядный, раннее утро года. В марте и вечер безпечален. Ночь... Тьма окутала землю. Призрачными дорогами тянется над болотами туман. Лес будто подошёл к оконцам. Меж вершин елей как свечи стоят звёзды. Миры неведомые. Хоры дивные светил. Кто зажёг их? Кто учредил эту безконечность? Кто учинил это величие? Что и кто там дальше звёзд?..
Звёзды — звёзды и есть. Ребёнок — ребёнок и есть. А между тем нет никакого сомнения, что светлость младенческого облика есть отпечаток светлости иных, неприступных миров. С годами эта светлость сбежит с лица дитяти. Но пока она сияет в лице дитяти, я несыто хочу глядеть на него, и спрашивать, и угадывать, и дознаваться.
Тот не художник, кому за сказкой надобно ехать в Индию или в Багдад.
Все твои «науки, искусства, поэзию» умные эти люди ни во что кладут и ничем зовут. Слушают тебя сочувственно, а думают: — Ты бы, философ, лучше валенки к зиме подшил да локти у пальтишка залатал.
Извне огляжу мою жизнь, как будто ровная она: полжизни прожил в Архангельске, полжизни здесь. Два жительства только и сменил от рождения до старости. Маску тщусь носить спокойную. А уж как сердце-то рвётся да слезами исходит, то уж моё дело.
И всё-таки живёт в душе какая-то светлость. Не люблю печального сна, не терплю на себе горестного унынья.
1953
Горькую чашу подносит мне жизнь на остатках. Не отказаться, не отбиться, не убежать. Страшно, ужасно, а пей чашу горчее полыни. Людям горя не кажу. Что спросят, отвечу весело. Пуще всего бодрись перед близкими. Думаю, все уйдут, дам себе волю. Один-то остаюсь вечером. Вот и глянет в оконце «погибающая заря». Вешние и летние зори сияют нежно, ласково. Сейчас глядит заря осенняя. Пронзительна, резка, плачевна.
...Вот закрою дверь за племянником, буду лицо ладонями бить да кричать беззвучно.
Я тем душу питаю и силу беру, что, когда схватит меня горе, я равняюсь по народу моему. Как они горе переносили мужественно и великодушно, так должен и я. ---------------------------
Весь народ северный вдохновенно отдаётся всякой игре, всякой обрядности — «театру для себя». Любимая пословица: «Чем с плачем жить, лучше с песнями умереть».
Постскриптум_________________________
Ф. Абрамов о Б. Шергине
ЦДЛ. Траурное объявление, возвещающее о смерти члена СП с 1934 года Бориса Викторовича Шергина. И всё. Ни фотографии, ни обычного указания о дне похорон, панихиды. Шергин, Шергин... Кто такой? Какой-нибудь ударник, призванный в литературу в тридцатые годы и не заслуживший благодарного слова из-за своего безплодия. А может, это тот Шергин... Нет, нет, не может быть... О том же ведь рыдал бы сейчас весь Дом литераторов. Спрашиваю у дежурной. Пожимает плечами, спрашиваю у одного-двух членов СП, сытых, раскормленных, с павлиньей важностью прохаживающихся по вестибюлю, тоже не слыхали про такого. Звоню Юре Галкину: может, он знает? И вот от Юры Галкина узнаю: умер Шергин Борис Викторович. Да, да, тот самый... Тот самый...
Тот ли это Шергин? История посещения... Весной... Книжку надписал. Как? С кем живёт? Думал, схожу ещё. И вот не сходил... Суета. Ощущение: с Зосимой Достоевского беседовал... В Оптиной Пустыни побывал. Ощущение святости всю дорогу.
Похороны. В маленькой церквушке. Осенью... Сыро. Холодно. Серо... Утром панихида. В церкви в Первом Телеграфном переулке, Меньшикова бывшая, что ли, называется... Возле Кировского моста.
Молится горстка людей. Из писателей Ю. Галкин, два-три художника, один или два геолога (?) и несколько знакомых, родственников, главным образом женщин. Ещё несколько старух, смотрящих... Тёплые свечи в руках, кадил батюшка, читал псаломщик. В гробу лежал святой старичок (и по деяниям своим, и по облику). Плакал племянник (богоданный). А где писатели? Где представители русского Севера, которому он посвятил своё слово?.. Ни одного. ...Да, умер неповторимый волшебник слова, может быть, лучший писатель, живший в Москве. А Москва и не знала, что такой есть. О, Россия, Россия! Когда же ты наконец будешь воздавать своим сынам не по чинам, а по заслугам. Я тоже хорош. Только один раз был у Бориса Викторовича. Помню полутёмное, полуподвальное помещение. В окошках безпрерывно мелькали ноги — то шли по тротуару пешеходы. А на убогонькой кроватке солдатского образца сидел сухонький, плешивый, с козлиной бородкой старичок и дивный свет излучал вокруг. (Наверное, вот такие были в старину святые.)
Беленький, как одуванчик. Лысинка. Тёмная изба. Тёмный коридор, пропахший кухней, помоями — в провинции такие, из которых никогда не выветривается запах. Запах провинции и тёмная комната. И в этой тёмной комнатке старичок. Светленький. Голова белая, как одуванчик. Лысина. И свет шёл от этого старичка. И пахло... какой-то келией. Совсем не ХХ веком. И не верилось, что это писатель.